ya_palomnik
Кастрова Рауза Ахмедовна
Kastrova Rauza Akhmedovna

Для веб-мастеров. Пользуюсь хостингом в Германии 3 года.
Рекомендую, нареканий нет.
Поиск по сайту
Татары за рубежом Районы Татарстана Статьи Старые фото городов
Татары в России Районы Башкортостана Известные люди Кухня народов

Главная / Татары в России / ...
Семейное фото Кастровых. Маленькая Рауза крайняя справа. Касимов, август 1917 г.
Ахмед Кастров и Хадича Кастрова (в девичестве Ерзина) — родители Раузы Кастровой
Рауза Кастрова, 1930-е годы
Рауза Кастрова и ее подруга Ангелина Коваленко в ссылке в Акбулаке (Чкаловская область), 1937–1939 годы
Участники физкультпарада. Рауза — вторая справа
Мустафа Кастров, брат Раузы
Дом Кастровых в г. Касимове

Кастрова Рауза Ахмедовна

     Дмитрий Опарин, www.bg.ru, 12 августа 2011

     11 сентября 1911 года — родилась в Касимове
     1921 год — семья Кастровой переехала в Москву
     1925 год — поступила в религиозную школу при мечети
     1930 год — работала в Радио­комитете
     1937—1939 годы — отбывала ссылку в Акбулаке
     с 1940-х — работала в хореографическом училище при Большом театре

     Я родилась в Касимове 11 сентября 1911 года. У нас в семье были четыре брата и три сестры. Мой отец Ахмед Хайруллович Кастров был купцом. Он умер, когда мне исполнилось 10 лет. Моя мать — дочь известного московского купца Салиха Ерзина.
     Своего деда Салиха Ерзина я не помню, он умер, когда я была еще совсем маленькой. Он жил в доме в Климентовском переулке. Дом сохранился, сейчас там находится какой-то институт.
     До революции половина здания была отдана гимназии, а в другой части жил дед с семьей. Мой дед — пастушок, неграмотный. Приехал в Москву в 13 лет из села Азеево Тамбовской губернии, сейчас это вроде Рязанская область. Село тогда было очень большим — с тремя или четырьмя мечетями. Отец деда Юсуп знал, что Салих смышленый парень. Кто-то ехал из Азеева в Москву, и Юсуп попросил: «Захвати моего сына, поставь его там на какую-нибудь работу». Сначала дед работал у одного татарина, владевшего лавкой, в которой торговали хлебом, сахаром, мукой, мануфактурой — товаром из ситца. Он был там мальчиком на побегушках, а умер миллионером. Дед был очень честным. Никогда копейки ни с кого лишней не взял. Подрастал, стал помощником продавца. Хозяин присматривал за ним, видел, что толковый, и сделал его старшим продавцом. Дед работал в магазине и жил в домике на Большой Татарской. Этот дом снесли, когда расширялся радиозавод. У хозяина была дочь. И он говорит деду: «Салих, женись на моей дочери, я тебе оставлю магазин и дом». Салих подумал и решил жениться.
     Из Казахстана и Узбекистана привозили разный товар. И в Москве были скупщики. Вещи привозили из Азии и сдавали на продажу, но с определенным процентом. Однажды какой-то бухарец приехал с товаром и велел деду продать по такой-то цене, а если дед сумеет продать дороже, то разницу может оставить себе. Он продал дороже, себе не оставил, только проценты взял и послал деньги этому бухарцу. Тот удивился. Второй раз он не к скупщику уже поехал, а ему привез. Потом другим рассказал. И начали азиаты сдавать вещи моему деду. Он брал лишь проценты, а все остальное возвращал торговцам.
     Мечеть на проспекте Мира построили на средства деда. Когда к деду пришли и спросили, сколько он может дать, то он спросил в ответ: «А сколько нужно?» Салих им дал столько, сколько они попросили, и сказал, что больше они могут ни у кого не брать.
     Мама вспоминала, что дед был очень строгим. За столом, если кто-то что-то скажет громко, он насупит брови — и все замолкали. Откуда у этого неграмотного мужика была такая сила? Стол накрывают, и пока дед не придет, никто не садится, все стоят.
     Моя мама родилась в 1870 году. Ее звали Хадича. Она была дочерью Салиха Ерзина. Ее воспитывали в религии. Они молились, читали Коран. Мама немного по-русски тоже читала, но не так свободно, как по-татарски. Когда я уезжала, то почти всегда писала маме по-русски, а она отвечала мне по-татарски. У нее почерк был неровный такой, с заковырками.
     Когда папе Ахмеду было 17 лет, его отец поехал на Нижегородскую ярмарку Макэрья — так татары говорили. Там он познакомился с Юнусовым. Юнусовы были одними из самых богатых купцов Казани. И они посидели, поговорили: «У тебя сын, у меня дочь, давай будем сватами. Значит — договорились». Папа учился в Касимовском медресе и хотел стать муллой. Когда дед с ярмарки вернулся, отец собирался в медресе на урок. А дед ему говорит: «Через два дня едем в Казань, я тебе невесту нашел — Юнусову». Отец не хотел жениться, он хотел продолжать учиться на муллу — ему было всего 17 лет. Его невеста Юнусова была старше года на два. Через какой-то промежуток времени дед с отцом поехали в Казань. Приглашают жениха, муллу, готовятся к никах (брак в исламе. — БГ). Невеста сидит где-то рядом в комнате. И к ней стучат: «Ты согласна выйти замуж за такого-то?» И какая-нибудь бабка за невесту отвечает: «Да, согласна». Никах тогда почитали. Потом их оставили вдвоем в комнате, а в коридоре сидели бабки. Накрыли стол. Здесь они первый раз увидели друг друга. А она, оказывается, была припадочная. И с ней вдруг произошел припадок. А отцу 17 лет. Он так испугался, выбежал в коридор, а там сидят бабки, не дали ему убежать. Привели ее в себя. Никах прочитан, она уже жена его по закону. Ее привезли в Касимов. В Касимове продолжались припадки. Потом родилась дочь — Шамсикамар, моя сводная сестра. Юнусова поехала в Казань показать дочь, и там у нее опять случился приступ — и она умерла. А папа привез дочку в Касимов. Потом уже в Касимове Шамсикамар вышла замуж за сына Салиха Ерзина. И от него была дочь — моя сверстница (на полтора месяца старше меня), моя лучшая подруга Зухра Ерзина.
     Когда у папы умерла первая жена, дед опять вызвал его: «Знаешь что, Ахмед, у тебя дочь растет, нужно, чтобы у нее мать была». Отец тогда все время ездил в Харьков, дед ему передал торговую точку там. Мой отец как-то приехал по делам в Москву, а там были гулянья. Все ездили на лошадях, вокруг Кремля катались. И русские, и татары. Папа со своим другом, который ему помогал в его делах, гуляли по Большой Татарской. У дома деда Салиха девушки собрались на гулянья. Стоят под деревьями и хохочут. Папа загляделся на одну. У мамы были румяные щеки, большие серые глаза и кудрявые черные волосы. У меня волосы совсем как солома, а мама была кудрявая. Папа загляделся и узнал, что это дочери Салиха Ерзина. «Рахматулла-абзы, иди сватай», — говорит он своему другу. Рахматулла пошел сватать, расспросил все. Ей же только было 14 лет, а Никах полагался в 17. Три года папа ждал, а потом ему ее выдали. И он увез новую жену в Касимов, где я и родилась.
     Я уехала из Касимова в 10 лет. Училась у абастай — жены муллы, мальчикам же преподавал сам мулла. Я помню, он очень красиво читал Коран. В Касимове случилась как-то засуха. Вышли священники с молитвами, ждали, когда пойдет дождь. Мулла же пошел куда-то за кладбище и всех татар позвал на молитву, посадил в первый ряд мальчиков. Прочитал молитву. И стоило ему только помолиться, как гром прогремел и пошел дождь. Я считаю, что он, наверное, просто хорошо природу знал. К нему даже иногда русские приходили просить, чтобы он помолился о дожде.
     Я сразу научилась двум языкам — русскому и татарскому. Папа и мама говорили со мной по-татарски, а няня была русской. Очень хорошая была женщина. Когда папа умирал, она не спала всю ночь — то зайдет к нему, то выйдет. А потом, помню, уже идет, фартуком своим белым вытирается и рыдает во всю: «Ахмед Хайруллович умер!»
     После революции многие татары из Касимова и Москвы начали уезжать в Среднюю Азию. Там было спокойнее и не так голодно. Брат папин уехал в Казань. К моему папе приходили и говорили: «Ахмед Хайруллович, тут так неспокойно. Почему вы здесь остаетесь?» А он отвечал: «Я не считаю себя виноватым перед новой властью. Зачем я буду уезжать и все бросать?»
     Меня в детстве поразил расстрел касимовского священника. Рассказывали, что он поднял крест и сказал: «Кто в меня будет стрелять, тот будет трижды анафеме предан». Солдаты бросили свои винтовки. И тогда его расстрелял комиссар Кокорев. И вы знаете, он сгнил. Он болел и буквально гнил. Приезжали врачи из Рязани, из Москвы и не могли ему помочь. Няня об этом часто говорила. Никто не мог найти причину его болезни. Комиссар просил, чтобы к нему пришел священник, и ни один священник не пришел.
     В 1921 году я приехала в Москву. Нас просто выселили из дома в Касимове. Мой брат в Москве учился в Горной академии. Как мы приехали, он бросил учебу, так как нужно было содержать семью. Моя сводная сестра Шамсикамар тоже жила в Москве — в Малом Татарском переулке, в доме номер 4, у Дома Асадуллаева. Мы туда и въехали. В татарскую школу нас папа не отдал, учились мы все в русской школе. В доме говорили мы только по-татарски.
     В Москве я очень подружилась с дочерью своей сводной сестры Зухрой. Мы ее все звали Зорей. Она тоже была внучкой Салиха Ерзина. Мы с ней везде ходили вместе. Я была блондинка, она была брюнетка восточного вида. Зухра была очень красивой, пластичной, хорошо танцевала восточные танцы, и у нее, конечно, была масса поклонников. Как-то на ВДНХ ее даже заставили танцевать. Мы там стояли и смотрели, как танцевал какой-то армянин или грузин. Вдруг он ее вытащил из толпы и начал танцевать вместе с ней. Все бабушки и мамочки потом сватали ее за своих сыновей. Зухра хоть и танцевала хорошо, но была очень скромной и тихой. А я, как коза, прыгала. Бабушкам это не нравилось.
     У нас в Малом Татарском стояли две машины. И одна из них — открытый «мерседес». Эти машины принадлежали какому-то учреждению, которое снимало склады у нашего дома. Сейчас там все застроено домами. Так вот, в булочную я ребенком ездила в открытом «мерседесе». Шофер меня знал и кричал, если выезжал куда-то: «Роза, поехали!» А обратно — шла пешком. В булочной смеялись: «Начальница приехала, подавай батоны!» За хлебом я еще ходила в магазин на углу Вишняковского переулка. Продавец был очень симпатичным молодым человек. Меня он называл своей невестой. Я приходила, в очередь вставала, он мне говорил: «Ну, невеста, пришла?» И давал мне хлеб без очереди. Он был очень красивым парнем, и девочки всегда у окна стояли, смотрели на него. А мне-то что? Мне было 10 лет.
     В Москве с 14 лет я начала ходить в религиозную школу при мечети. Туда брали только после 13 лет. У нас мулла Абдулла Шамсутдинов читал Коран с напевом. У него голос очень хороший был. А Муса Бигиев рассказывал, как происходит хадж, о жизни Магомета. Очень интересные занятия были. Во время Рамазана я ходила на вечерние молитвы. Они называются таравих. «Мухаммед — мой пророк. Книга моя — Коран. Вера моя — ислам». Дальше я уже не помню. Почитаем таравих и идем в татарский клуб. По воскресеньям там были танцы. Танцевали под рояль, иногда под радио. Мы с братом очень любили ходить на танцы. Спрячем батон и скажем маме, что хлеба нет. Она нас за хлебом отпустит, а мы бегом сначала в клуб потанцевать. Маме говорили, что в ближайшей булочной хлеба не было и нам пришлось идти к Москворецкому мосту в Филипповскую. Моя сестра Зорька таким замечательным кавалером была. Я с ней танцевала. Девочек танцующих было больше, чем мальчиков. Потом как-то организовали кружок хорового пения. Из Консерватории к нам пришли студенты, чтобы заниматься с нами теорией хорового пения. А ребятам это не нравилось. Они хотели петь, а не теорию учить. Вот кружок и распался.
     Мамина сестра Гульсум Яушева очень любила татарские песни, пела их так красиво, таким тонким голоском. У нее был единственный сын Искандер, и он умер в 21 год от аппендицита. Как-то Шамсикамар, Гульсум и Искандер ехали в трамвае. Они говорили по-татарски. И какие-то интеллигентные на вид женщины по-немецки начали ругать татар. Они бы и по-русски, наверное, ругали их, да ведь все татары говорят по-русски. А Искандер все понимал — он учил немецкий. Он подошел к ним и по-немецки сказал: «Как нехорошо. Вы стоите и ругаете людей, которых не знаете». Они покраснели, пошумели и быстро на первой же остановке сошли.
     Гульсум как-то пришла на прием к врачу. Выходит доктор и говорит на весь коридор: «Гражданка, я ушла». Они думают: «Почему мужчина говорит «я ушла», кому он это говорит?» Оказывается, регистратура написала не «Яушева», а «Яушла». Вышел профессор и кричит: «Гражданка, я ушла». Потом мы ее называли «Я ушла». Гульсум умерла в ссылке в Чибью.
     На Новокузнецкой снесли церковь и построили на ее месте метро. Мы все жалели эту церковь — она была очень красивой. Три стены сломали, а на четвертой была фреска, на которой Христос накормил всех хлебами. Хотели этот рисунок сохранить, отвезти куда-нибудь, но стена последняя рухнула. А священник этой церкви был нашим домуправом. Он был высоким крепким мужчиной. А наш мулла Абдулла Шамсутдинов был небольшого роста. Поговорка есть такая: «Поп пляшет, мулла песенки поет». И вот я представляла себе — сидит наш мулла, поет, а священник пляшет, крупный такой. Сама себе представляла и сама хохотала.
     Первым местом, куда я устроилась работать, был Радиокомитет. Мне тогда исполнилось 19 лет. Там я занимала должность счетовода, потом экономиста. Радиокомитет находился в здании Центрального телеграфа на улице Горького. Вход был с Газетного переулка. Там я познакомилась с Левитаном — мы с ним занимались вместе в комсомольском политкружке. Я с удовольствием туда ходила. Мы приходили на занятия к 8 утра, а в 9 начинали работать. Утреннюю передачу вел Левитан, потому что Сталин просил, чтобы ведущим этой передачи был именно он. Там около студии был большой диван, и Левитан садился на него отдыхать, иногда дремал. Пока мы собираемся на занятия, он сидит на диване. Я приходила, и если не было мест, то говорила: «Старшим место уступи!» Левитан был немного младше меня. Злился ужасно. Кричал: «Девчонка!» А я ему отвечала: «Я девчонка, а ты совсем мальчик».
     А моя Зоря с отличием окончила курсы машинописи где-то на Балчуге. Ее послали работать машинисткой в реввоенсовет. Она напечатала письмо за подписью Тухачевского. Вдруг приходит секретарь и вызывает ее к Тухачевскому в кабинет. Зоря идет по коридору, ноги дрожат. Зашла в большущий кабинет. Пока дошла до его стола, чуть не умерла. Он держит письмо и спрашивает: «Вы печатали?» Зоря кивнула. «Большое вам спасибо. Вы так красиво напечатали, без всяких ошибок. Если мне нужно будет написать деловое письмо, не откажите напечатать его мне?» И вот некоторое время Зоря была его личной машинисткой. Потом ее перевели работать в другое правительственное учреждение. Она поработала несколько дней и, как на зло, встретила одного татарина. Он удивился: «Как ты сюда попала?» На второй день ее вызвали в отдел кадров и приказали подписать заявление об уходе. Потому что она Ерзина, внучка купца, а там разные бумаги, важное правительственное учреждение. Этот татарин доложил.
     На работе мы учились танцевать западные танцы — фокстрот, танго. К нам ходил педагог. И он нас приглашал в «Метрополь» танцевать. А мимо «Метрополя» было очень страшно ходить. Там было место свиданий. Я шла мимо гостиницы до станции метро «Площадь Революции». И по дороге обязательно кто-то приставал. То в театр приглашают, то в кино, то «куда хочешь» приглашают. Неприличное было место. Один раз я иду с чемоданом. «Ой, давайте я вам помогу!» — прицепился один. Я ему говорю: «Да я сама донесу. Зачем вы мне хотите помогать?» Пристал, как банный лист. Там был милицейский пост. А он настаивал: «Я вас провожу». Хорошо, говорю, до этого милиционера проводите меня. И все. Тут же как ветром сдуло. Я пришла домой и сразу к зеркалу побежала: хотела посмотреть, я что — на проститутку похожа, что ли?
     В начале 1930-х я часто ходила в парк Горького. Там было очень интересно. Я прыгала с вышки с парашютом. Нас было человек десять. Сначала я очень боялась. Всех пропускала, оказалась самой последней. Зажмурилась, прыгнула. Я летела медленно, так как была легкой. И потом мне сказали, чтобы в следующий раз я взяла с собой какой-нибудь груз. А я подумала: «Дураков нет». Очень мне понравилось медленно спускаться.
     Мы с друзьями собирались в саду у мечети. От нашего дома до мечети шли сады. Брат играл на скрипке, кто-то играл на мандоле. И часов до двух-трех ночи мы гуляли в наших садах, пели песни, танцевали. Такие татарские вечера бывали. Иногда мы собирались в нашем доме в Малом Татарском. У нас была огромная комната — 36 метров. Пили чай из самовара, пели по-татарски, плясали.
     Приезжал из Италии знаменитый дирижер Вилли Ферреро. Он давал три концерта в Консерватории и три концерта в Зале Чайковского. Я была на пяти. Изумительный, обаятельный, настоящий итальянец, воздушные поцелуи публике посылал, ему цветы преподносят, а он их в зал бросает. Я очень любила классическую музыку. Консерватория вообще была моим родным домом. Все билетерши меня знали.
     Мне запомнилась одна встреча Нового года в Москве. Это был вроде 1934 год. Мы праздновали на даче в Серебряном Бору у моей дальней родственницы Салимы Бурнашевой, которая вышла замуж за Аветиса Султан-заде. По-моему, он не азербайджанец, а армянин, хотя говорил, что азербайджанец. Султан-заде был председателем персидской секции Коминтерна. Между прочим, очень интересный человек. У них в кабинете висел его портрет, где он с Лениным, Свердловым, Троцким. На вечере было много азербайджанцев. Один из них являлся начальником треста, большой чин занимал, веселый, остроумный, танцевал хорошо. Патефон играет, уезжать рано еще, транспорт не ходит. Я говорю: «Товарищи, пластинка трется, почему никто не танцует?» Мы с подружкой вдвоем попрыгали, сели. И тут ко мне подходит один из приглашенных на вечер персов, Гусейн, и приглашает танцевать. Потом мы с ним еще раз встретились у наших общих друзей. Там я прочитала в газете о спектакле по какой-то еврейской пьесе, в которой евреи переезжают за океан. Играла актриса Блюменталь-Тамарина. «Ой, говорю, пойдем в театр!» И когда мы уже расходились, он меня взял за руку, отвел и спрашивает: «Как встретимся? Мы пойдем на этот спектакль?» Мы встретились у кассы, а потом нам объявили, что спектакль не состо­ится — Блюменталь-Тамарина заболела. И мы пошли с ним в кино. Так мы несколько раз встречались. Ходили в Театр Станиславского и Немировича-Данченко, еще раз в кино. Гусейн был очень красив, женщины просто не снимали с него глаз. У Гусейна до этого была русская подруга. Он с ней разошелся, потому что, когда они поссорились, она рассердилась и бросила какую-то его книгу на персидском языке на пол и начала ее топтать. Он ее и выгнал. Гусейн приехал в СССР из Германии после того, как к власти пришел Гитлер. А потом ему нужно было уезжать в Таджикистан. И он предложил мне поехать с ним в Душанбе. Я, конечно, не поехала. Что мне в Душанбе делать? На этом дело кончилось. К тому же мама была бы против, потому что персидская религия немножко отличается от нашей. Через несколько лет мой брат из Воркуты, где он был в ссылке, написал мне: «Все ваши персы здесь». Они все были арестованы в Таджикистане и привезены на Север. Что с ними дальше произошло, я не знаю.
     В 25 лет я участвовала в параде физкультурников на Красной площади. Нас специально в выходные возили за город загорать, а потом мучили репетициями. Нам немножко не везло. Мы должны были выйти с Никольской улицы и повернуть у Исторического музея, а поворачивать было очень трудно. Нас было слишком много. И нас очень долго учили поворачивать ровно, чтобы никто вперед не пошел и не отстал.
     По соседству с нами жила Фатима Шакулова. Ей было тогда лет 90. Она прекрасно играла на рояле и была такой выдумщицей. Фатима была немножко со странностями. У нас жила корова в Малом Татарском. И Фатима советовала моей тете: «Слушай, ты зачем бедную корову здесь держишь. Ты утром вставай и веди ее на Воробьевы горы». Но разве можно? Туда полдня пройдешь, обратно полдня. Разве можно туда ходить? Ее три дочери знали иностранные языки. Люди говорили: «Шакуловы — это наследники Мухаммеда».
     Одна из ее дочерей, Сара Шакулова, закончила Сорбонну и одно время даже работала директором школы при Доме Асадуллаева. А затем ее назначили преподавать ликбез. Сара ходила к нашей соседке Шамсикамар-апа Орловой, и они вместе твердили: «Мы не рабы, рабы не мы». Шамсикамар работала кухаркой на фармацевтическом заводе. Сама она была из какой-то деревни, и ей дали почему-то русскую фамилию. Шамсикамар была даже назначена депутатом Моссовета. Все знали клич Ленина: «Каждая кухарка должна управлять государством». Ну вот ее как кухарку и выбрали депутатом Моссовета. Умерла она очень легко — почувствовала себя плохо, села на скамейку в скверике и умерла.
     Я как-то пришла в библиотеку и вижу — там Муса Джалиль (знаменитый татарский поэт. — БГ) сидит. Наша библиотекарша Амина ему говорит: «Запиши Раузу в свой литературный кружок! Хоть по-татарски научится говорить». А между прочим, я хоть плохо, но говорила, а его жена вообще не говорила. Меня и записали. Муса был остроумным, литературные занятия проходили интересно, но я в основном молчала. Иногда я чего-то там ляпала. В литературе я безграмотный человек, ничего не умела. Зоря еще хорошо, а Зорина мама вообще стихи писала по-татарски. У меня не было литературного призвания. Меня Муса зазвал туда: «Приходи, приходи, а то у нас народа мало!» Вот я и ходила для народа туда.
     Помню, Муса пришел на свадьбу к Зухре. Там было 100 с лишним человек. Я ему говорю: «Почему ты без жены пришел?» А он мне по-татарски ответил: «В лес со своими дровами не идут. Здесь девушки будут, а я с женой, что ли, приду?» До 6 часов утра сидел, до первого трамвая. Свадьба была в доме, где мы жили. У нас была огромная комната, все поместились. Говоря откровенно, его жена сама к нему пришла и осталась. Пришла с небольшой сумочкой. Сидит и сидит. Ну и куда ее вечером отправишь? Она осталась у него ночевать. Сам на полу лег, а ее на кровать положил. Возвращается вечером домой — а дома все чисто, опрятно, убрано, обед готов. Ну она и осталась. Я не знаю, за кем только Муса не ухаживал. Он жил в Столешниковом переулке. Раз он мне сказал: «Ты постучи как-нибудь в окно, я тебе открою дверь, и ты зайдешь ко мне, я передам тебе стихи, которые написал для тебя». Я так и не зашла и стихов этих не видела. Может, они есть, а может, их его жена выбросила.
     Это было очень тяжелое время, на самом деле. Ужасное что-то творилось. В 1936 году расстреляли нашего муллу Абдуллу Шамсутдинова. Его обвинили в так называемом антисталинском заговоре, руководителем которого был Ахметжан Файзулин. Всех расстреляли, кроме Файзулина. Однажды мой двоюродный брат Мустафа поехал в Казахстан. И в каком-то маленьком городке заходит в универмаг и слышит знакомый, специфический гортанный голос — и видит Ахметжана. Мустафа начал говорить по-татарски: «Ой, Ахметжан, как ты здесь?» А он ответил по-русски: «Я вас не понимаю». У него сестра здесь, в Москве, жила, и она ходила к моей тете. Эта женщина вдруг пропала. Тетя удивлялась: куда же она пропала? И тетя узнала от соседей, что его сестра получила какое-то письмо, быстро забегала, все убрала, продала, бросила и уехала. Людей убили, а он остался в живых. Это же подлость.
     Моя троюродная сестра Амина Акчурина работала переводчицей и машинисткой в посольстве Турции. Она знала французский и английский, получила образование в гимназии в Питере. Амина была очень остроумной и интересной женщиной. Потом ее совершенно неожиданно арестовали и расстреляли. Подозревали, наверное, что она что-то передала туркам. А что она знала? Ничего.
     Я очень хорошо помню Мирсаида Султан-Галиева (политический деятель, основатель исламского марксизма. — БГ). Он был приятным симпатичным дядькой. Его погубил ­Сталин. Султан-Галиев женился на моей двоюродной сестре Фатиме. Как-то мы еще девочками пришли к тете Фатихе, и он встретил нас в коридоре. Мирсаид остановил нас и сказал: «Девочки, старайтесь, обязательно учите русский язык, не забывайте татарский. Вы долж­ны знать и татарский, и русский». Через многие годы я познакомилась в хореографиче­ском училище, где я работала экономистом, с Зиной — она раньше работала машинисткой в наркоме по делам национальностей. Зина меня спросила: «Роза, ты ведь татарка? Ты знала Султан-Галиева? Каким он был человеком! И как его ненавидел Сталин. Мы его все очень любили. И все не любили Сталина. Он был таким грубым, так орал на него. Тот тихим голосом ему отвечал». Это Сталин его погубил. То в тюрьму, то из тюрьмы. Я девчонкой была и не очень понимала в этих вещах. В 1940 году его расстреляли. Султан-Галиев жил в доме своей жены — моей двоюродной сестры — на Большой Татарской. Еще до революции ее мать Фатиха после смерти мужа Ахмата, сына Салиха Ерзина, осталась одна с детьми. Когда в 1911 году дед Салих Ерзин умер, наследство разделили только между живыми сыновьям и их семьями, а Фатиха с пятью детьми не получила ничего. И один зажиточный человек дал ей деньги, на которые она построила этот пятиэтажный доходный дом. Он до сих пор стоит — Большая Татарская, 24.
     В Театре оперетты выступал какой-то казахский театр. Я сидела в третьем ряду. Я смотрю сюда, смотрю туда — ищу, в какую ложу войдет Сталин. И вдруг открывается дверь, там нет света, один входит, второй входит, третий. Силуэты видны — и вдруг кто-то пришел, сел и облокотился. И я увидела знакомую руку — слава богу, Сталин пришел. Я была счастлива, что он пришел и сел. А что творилось после спектакля! Все кричали, аплодировали ему. Мы с соседкой залезли на кресла, ее муж поддерживал нас, чтобы с кресел не свалились. Сталин для меня тогда был просто божеством.
     В 1937 году меня, маму и мою сестру выслали в Акбулак, Чкаловскую область. Честно говоря, из Москвы нас отправили в ссылку с почетом. Мы даже смогли взять с собой дедушкин буфет. Когда дед Салих Ерзин женился в третий раз, он купил своей жене буфет. И этот буфет ездил из Москвы в Касимов, из Касимова — в Москву, из Москвы — в Акбулак и из Акбулака — в Москву. Вот и сейчас у меня стоит. Много попутешествовал. Перед высылкой я пришла в организацию, которая нас отправляла, чтобы сказать, что мы не успеваем собраться из-за того, что у нас очень много вещей. Их же не выбросишь. Пока я их отдам или продам. А мне ответили: «Везите все с собой. У вас багаж бесплатный. Там, куда вы едете, вообще нет дерева, табуретка стоит 20 рублей». Они даже предлагали нам дать рабочих для помощи. Но рабочими мы не воспользовались. Из Касимова приехал папин друг с сыном, помогли нам собраться. Нам дали машину и грузчиков на вокзал. А в Акбулаке нам уже ничего не дали. Верблюда взяли или лошадь, не помню уже, но какое-то животное привезло нам наш буфет. Там мы вначале сняли мазанку вместе с казахской семьей. Но мама не смогла жить в глиняных толстых стенах и полутьме. Она там задыхалась. И мы нашли русскую семью, которая убежала от коллективизации на юг — хозяин бросил дом и переехал в Акбулак. Вот мы и стали жить с русскими в деревянном доме. Семья была очень хорошая, добрая.
     Вообще там была очень интересная публика. Очень много было ленинградцев. У меня была подруга Ангелина Михайловна Коваленко, высланная ленинградка. Отец ее состоял членом партии с 1908 года, а мать — с 1910-го. Им запрещали венчаться, потому что они были коммунистами. И чуть ли не по разрешению самого патриарха их все же обвенчали. А невеста в церкви уже в положении была. Когда началась война, Геля ушла добровольцем на фронт, там вышла замуж. Мать ее умерла в Ленинграде, а отца расстреляли еще до войны. Она приезжала в Москву на какой-то съезд, я ее провожала в Ленинград.
     Мой брат работал педагогом по классу скрипки в музыкальном училище, мы продавали вещи, чтобы как-то жить, потом я устроилась работать почтальоном. Мальчикам запретили с нами гулять и ходить на танцы. Одному даже пригрозили исключением из комсомола, если он будет общаться с Гелей.
     В Акбулаке в ссылке жила Мария Сергеевна Ромашова, красивая женщина, раньше была воспитательницей детей брата царя. Она нам рассказывала, как за ней офицеры ухаживали. Потом она тоже была освобождена. А ее дети остались в Ленинграде, их не тронули. Жили в Акбулаке две пожилые графини из Ленинграда. Мы на почте говорили: «Ой, графини идут». Они были очень интеллигентными пожилыми дамами — одной лет 70, а другой 60 с чем-то. Люди там были очень честные. Стоит очередь за керосином. Не очередь стоит, а человека 3—4, остальные бидоны просто свои поставили. И никто ничего не брал. Можно было оставить бидон и идти: очередь движется, и твой бидон передвигают. Люди порядочные были. К нам один раз приехал цыганский ансамбль. Мы пошли на концерт с одной женщиной. Она только замуж вышла, и мужа сразу в лагерь посадили, а ее — в Акбулак. И она так плакала, когда цыгане пели романсы. До сих пор помню: «Милый друг, нежный друг. Ты, как прежде, любя, в эту ночь при луне вспоминай обо мне».
     У нас в доме вместо иконы Ежов висел. Сестра Махисарвар как-то сказала хозяину, что ей не нравится этот портрет. И мама переживала — как бы его снять. Я им говорила: «Ладно уж, пусть висит». В один день пришел наш хозяин и закричал: «Марья Ахмедовна, давай тащи лестницу! Снимать сейчас твоего приятеля будем!»
     В один день в Акбулак позвонили из Москвы. Телефонистки слышали этот разговор. Звонили начальнику НКВД Акбулака. После этого звонка прошло месяца два или три — и мне дали паспорт, потом дали паспорт брату. А маме не дали, потому что маму не должны были выселять. Выселяли лишь тех, кому было до 60 лет. А маме тогда было 62 или 63. Если бы ее не выслали, то у нее осталась бы тогда комната в Москве. И московская прокуратура своим решением тоже ее выслала. Мы с братом уехали. Возвращение в Москву было для меня, наверное, самым счастливым днем в жизни. По приезде я сразу же начала хлопотать за маму. В десять вечера мне назначил свидание в московской прокуратуре. Следователь спросил: «Почему ее выслали?» Я ответила: «А я откуда знаю? Это вы должны знать, почему ее выслали. Ведь нельзя же было ее выселять». В нашей комнате в Малом Татарском уже кто-то жил. Начался суд за возвращение комнаты. Мне очень помог адвокат Боровик — у него язык был хорошо подвешен.
     Я очень благодарна одному человеку, который меня вытащил из Акбулака. Это был зампредседателя Радиокомитета, где я работала, Михаил Александрович Кокорин. Потом, в Москве, через несколько недель после возвращения, я его случайно встретила на улице. Я подошла и тихонечко взяла его под руку. Он говорит: «Вернулись? Я знал». Когда я была в Акбулаке, мне сказали, что звонил какой-то мужчина и разговаривал со старшим начальником НКВД. Это был Кокорин. Я до сих пор жалею, что не сказала ему тогда на улице "спасибо". Я его взяла за руку, но не поблагодарила как нужно.
     Из ссылки я вернулась в 1939 году. И перед самой войной устроилась работать в хореографическое училище при Большом театре. Мне нужно было заполнить анкету из 12 страниц. Первая страница — когда, где родилась, а дальше нужно было писать и про деда, и про бабку, и всю семью вспоминать. Мне сказали — пишите правду. Я всю правду и написала: почетный потомственный гражданин, помещик, купец, брат сидел, второй брат сидел, статья 58. И когда я написала, пришла в отдел кадров. А там сидел, на мое счастье, мужчина. Он прочитал первые страницы, где я родилась, училась, где работала и как работала, а дальше он не стал читать и оформил меня. Секретарша удивленно на меня посмотрела: «Что? Подписал?» Я говорю: «А вы знаете, он не смотрел». И она решила заставить мою анкету папками, чтобы потом вообще никто не посмотрел.
     Во время войны я продолжала работать в хореографическом училище. Нас осталось 11 человек, все остальные эвакуировались. Училище находилось на углу Пушечной и Неглинной, во дворе. Во время бомбежек 1941 года одна бомба упала у нас во двор — все окна разбились. Я слышала, как упала бомба. Я была в поликлинике, и в это время грохнуло что-то. На остановке трамвайной сапожник сидел. Он рассказал: «Я наклонился, за свою палаточку закрылся, а на остановке стояли люди, потом замолкло все, смотрю — люди все лежат. Человек 10 погибли».
     Одно время очень часто бомбили. Первый раз бомбежка очень сильная была. Тогда так получилось, что разбомбили много кинотеатров. На Арбате был кинотеатр — попала бомба, на Зацепе был — попала, на рынок ­ Смоленский застекленный — попала. Наверное, думали, что это фабрика или еще что-то. Было страшно, но мы не хоте­ли эвакуироваться. У меня два брата были в лагере, а третий — на фронте. Мама сказала: «Я не поеду, я останусь здесь. Вдруг кто-нибудь вернется, а нас здесь не будет». Ну как я могла уехать и оставить маму? Я отказалась. У меня даже билет от училища был на пароход в Горьковскую область. Каюта на меня была отведена, но я не уехала. Во время войны я продолжала ходить в мечеть. Народ в мечеть даже не вмещался — так много было людей. Весь двор был полон. Но тогда в основном татары были.
     В училище нам назначили директором ­ самого красивого мужчину Москвы — еврея Михаила Марковича Габовича. Я таких красивых людей больше не видела. Он меня вызвал в первый день. Стоит высокий, стройный, читает письмо. Я от скуки начала его рассматривать. У меня сердце сжалось. Боже мой, можно же таким красивым быть? У него ресницы на полглаза, густые, бархатные. Помню, я принесла ему банковское поручение. Там какие-то клеточки для заполнения были, вот он меня и спрашивает:
     — А за это в тюрьму не посадят?
     — Нет, не посадят, говорю я, а если кого и посадят, то меня в первую очередь.
     — А если посадят нас обоих — в одну камеру или в разные?
     — В разные, конечно. Но если что, мы попросимся в одну.
     — Тогда я подпишу.
     Он любил шутить.
     В войну от голода умер знакомый нашей семьи Махмуд Акчурин. Он составлял список татарских невест и женихов и всех сватал, но у него никто не женился. Махмуд был очень хорошим и добродушным. Во время войны выдавали пайки. Его мать выжила, так как он отдавал ей часть своего пайка, а сам с голоду умер.
     В войну умерла моя мама. У нее всегда было улыбающееся, веселое лицо. Ее даже на улице ругали: «Идет война, убивают людей, а ты все ходишь, смеешься!» Она говорит: «Я не смеюсь, у меня у самой дети на войне».
     В свою последнюю ночь мама была уже почти без сознания. Лежит и зовет нас, мы приходим, а говорить она почти не может. До этого она целый день читала молитвы. Громко читала. Одну за другой. Молитвы читать могла, а говорила уже еле-еле. Занавески были закрыты. Она просила меня открыть занавески. А я отказывалась: «Мама, нельзя открывать, штраф 100 рублей. Бомбежки же идут». А она тихонько говорила: «Неужели тебе жалко за меня 100 рублей заплатить?» У меня их все равно не было.
     О победе я узнала рано утром. Мы пошли на салют с соседкой Хатифой. Стояли на Москворецком мосту. И там же стоял какой-то военный. И вдруг грянул салют, Хатифа забылась, взяла этого военного под руку и стоит. Я увидела, хотела протестовать, а он мне зашептал: «Молчи». Хатифа заметила, что за руку схватила чужого мужчину, опешила. Он говорит: «Нет уж, теперь держись».
     Медаль за оборону Москвы я получила на сцене Большого театра. Это Габович мне выписал медаль. Сидим, и вдруг приносят из Большого театра приглашение на получение медали. Мне одной, а нас было 11 человек во время войны. Я к нему в полк записалась, на случай обороны Москвы. Может, поэтому он мне медаль дал, а другим — нет. Мне дали три пригласительных для гостей. Я пригласила свою сестру Зорю с мужем и его племянника. Мы сидели в ложе второго яруса близко к сцене.
     Я до сих пор не могу забыть один вечер в Большом театре. Только-только кончилась война. Первым номером было чтение рассказа о том, как одна колхозница поехала на юг, как она там плавала. А второй рассказ — какой-то детский. Потом играли баянисты, балалайка. Во втором отделении танцевала Лепешинская. Козловский спел три романса. Ему поаплодировали. И он вышел опять. Сел верхом на стул и положил руки на спинку. Я думаю: «Что такое?» Он запел «Темную ночь». И, боже мой, если бы вы знали, что творилось после этой песни в зале. Такое ощущение было, что сейчас свалится люстра, оторвется занавес. Люди плакали, кричали. В зале творилось что-то невообразимое. Такого больше я никогда и нигде не видела. Он вышел второй раз и спел второй раз. Все плакали, когда он пел. Все было еще в памяти людей.
     После войны я поехала в Чибью, в Коми, навестить больного брата Абдул-Хамида. Он отсидел в лагере в Воркуте — и затем был отправлен работать на электростанцию в Чибью. Ему нельзя было уезжать с Севера. Я выхлопотала пропуск, чтобы выехать из Москвы. Ехала в общем вагоне, потом перешла за пол-литра в прямой вагон, который идет прямо до Чибью. Двое суток мы стояли на одной станции, потом на другой станции, опоздали к поезду, к которому наш вагон должны были прицепить. Я в одном вагоне с начальниками лагерей ехала. Они были обычными людьми, ничего зверского и лагерного в них не было. Тогда была объявлена амнистия, но только уголовникам. И, разговорившись, начальник финансового управления лагеря сказал: «А долго ли там будут этих безгрешных держать?» Это он имел в виду политических заключенных. Уже в автобусе в Чибью я узнала, что брат недавно умер от воспаления легких. Брата похоронили по мусульманскому обряду. Была одна татарка там. Заина, по-моему, ее звали. Она обмывала его сама по-мусульманскому обряду, читала над телом. Она мне потом рассказывала, как он умирал, как она его хоронила.
     В хореографическом училище я продолжала работать и после войны. Лепешинскую очень хорошо знала. Она энергичной была, старательной, доброй и очень приветливой. Этого же не скажешь про Плисецкую. Мы даже с Лепешинской на ты были. Хорошая женщина. А Уланова всегда очень мило здоровалась. Моим начальником позже стал Сергей Вячеславович Самбек. В него все женщины у нас были влюблены. Одна письма ему писала на польском языке. Она была единственной полькой в нашем отделе и объяснялась в любви ему на польском. А он бедный был вынужден ходить в иностранный отдел и переводить ее письма. Тогда телефон еще набирали, говорили: Арбат, Замоскворечье, Ленинский. С Арбата ему постоянно ­ звонила какая-то женщина: «Пусть позвонит на Арбат». Я уже знала ее. «Сергей Вячеславович, — я говорила, — Арбат звонила, просила позвонить». Как-то на работе он плохо себя почувствовал и подозвал к себе: «Спасибо вам за все». Он ругал меня часто, кричал на меня. Я ему говорила:
     — Ну зачем вы так на меня кричите? Что люди подумают? Все равно бесполезно. Вы кричите, а у меня в одно ухо входит, а в другое выходит.
     — Не дерзите!
     — Я не дерзю, я правду говорю.
     — А я правду не люблю.
     Я знала нашего известного композитора Салиха Сайдашева (основоположник татарской классической музыки. — БГ). Когда его недавно поминали в Доме Асадуллаева, я ездила в татарский клуб. Я была последним человеком, который видел его живым. Он умер в 1954 году. Сайдашев был изумительно симпатичный, очень обаятельный. До его смерти года два я с ним общалась. Его женой была девушка из очень богатой семьи — Асия Казакова. В юности они ухаживали друг за другом, но об их свадьбе не было и речи. И ее выдали замуж за какого-то нэпмана. Потом нэпмана арестовали. Сайдашев тоже женился. Жена у него была русская, которая пила и научила его пить. Но в конце концов Асия вышла за него замуж. Она с ним ходила даже по пивным, следила, чтобы он не перепивал. Он с ней стал совсем другим. У него был рак легких. Ему сделали операцию. Я была накануне операции. Асия плохо себя чувствовала и попросила меня отнести ему передачу. Я встала в очередь. Человек пять прошли. Потом говорят: посылки не принимаются, пусть идут на свидание. И я взяла халат и пошла к Сайдашеву. Он был в таком хорошем настроении, так шутил, так смеялся. На его музыку как раз были поставлены спектакли. Он так веселился: «Рауза, куда я буду деньги девать? И такой спектакль, и такой пойдет». И такой веселый, так смеялся. Потом пришел его сосед после операции и скривился. «А я что, такой же кривой буду? Кривота пройдет? Как я буду дирижировать?» А потом опять смеялся! Ну я посидела с ним, поговорила и ушла. Ему сделали операцию, но не велели вставать. Он пошел ночью по коридору, поскользнулся, упал, швы разошлись. И все — на второй день утром умер.
     Я много путешествовала по СССР. Каждый город мне понравился по-своему. В Астрахани мне очень нравились арбузы. Я помню, купила арбуз и уронила — он треснул. Пришлось есть. Мы всем пароходом его ели. Я его для Москвы вообще-то покупала. В Астрахани икру покупала. Мечеть там очень хорошая, ходила туда. В Прибалтике была, под Ригой дважды. Я иду — и пить захотелось. Купила квасу на улице, выпила и говорю: «Свайке!» — «спасибо» ­ значит на латышском языке. Продавщица так засмеялась. На второй день иду, я еще не подошла, она уже налила мне квас.
     Мне было очень грустно, когда я узнала, что они хотят сломать мечеть моего деда на проспекте Мира. Сначала было сказано, что мечеть собираются ремонтировать. Я и деньги внесла на это дело. У меня был случайный доход. Моя соседка устроила поминки по своему мужу. На этих поминках даже арабы из Аравии очень красиво читали Коран! Были ее родные, я была там. Как заканчивают читать Коран, у нас садаку дают. Набралось тысяч 7—8 рублей, и все эти деньги отдали мне. Ну куда я буду девать эти деньги? Как раз началась реставрация мечети, и я все деньги отнесла туда. Еще свои прибавила. По-моему, 10 тысяч отнесла. Конечно, брать обратно я не буду. Но я боюсь, что внесла деньги не на реставрацию мечети, а на ее разрушение.
     В Историческую мечеть назначили очень хорошего муллу, еще давно, сразу после ее открытия, в 1993 году. И я туда ходила, книги отнесла. Он приветливый умный мужчина. Мы всегда с ним чай пили, о религии говорили. И потом я его потеряла. Оказывается, он сейчас в самой дальней мечети в Отрадном служит. Я не знаю, как туда доехать, но мне очень хочется к нему попасть.

free counters

Яндекс.Метрика